Олег Хархордин. Слово о доблести | Большие Идеи

・ Этика и репутация

Олег Хархордин. Слово
о доблести

В переломную эпоху все вспоминают о ценностях: кто-то говорит об утрате ценностных ориентиров, кто-то призывает объединиться вокруг исконных национальных ценностей, кто-то резко противопоставляет ценности разных народов. Среди ученых также не ути­хают споры о роли ценностей в жизни общества. О том, что стоит за этим термином и почему черты характера и привычки человека важнее его ценностей, рассказывает ректор Европейского университета в Санкт-Петербурге, профессор факультета политических наук и социологии, PhD (Калифорнийский университет, Беркли) Олег Хархордин.

Автор: Анна Натитник

Олег Хархордин. Слово о доблести

читайте также

Время возможностей в период чумы

Ирина Пешкова

Не уходите в никуда: что делать, если вы задумываетесь об увольнении

Присцилла Кламан

Основа мотивации — потребность

Дмитрий Жуков

«Мы находимся в центре шторма»

Евгения Чернозатонская,  Марина Иванющенкова

В переломную эпоху все вспоминают о ценностях: кто-то говорит об утрате ценностных ориентиров, кто-то призывает объединиться вокруг исконных национальных ценностей, кто-то резко противопоставляет ценности разных народов. Среди ученых также не ути­хают споры о роли ценностей в жизни общества. О том, что стоит за этим термином и почему черты характера и привычки человека важнее его ценностей, рассказывает ректор Европейского университета в Санкт-Петербурге, профессор факультета политических наук и социологии, PhD (Калифорнийский университет, Беркли) Олег Хархордин.

Что такое ценности и почему вы считаете это понятие нерелевантным для изучения культур?

Ценности, как они обычно определяются в разных словарях и энциклопедиях, — это набор внутренних устойчивых оценок, с помощью которых человек определяет для себя значимость тех или иных феноменов материальной и духовной жизни и которые влияют на его поведение. В последнее время многие обществоведы усомнились в том, что поиск ценностей, якобы «сидящих» у нас в душе, имеет смысл. Их критика базируется на достаточно прагматических основаниях. Посмотрите, например, как социологи выясняют, какие ценности влияют на наше поведение. Они дают группе людей опросник, ­регистрируют их реакцию и анализируют ответы. Надо понимать, что это прежде всего регист­рация некоторых закономерностей речевого поведения. Такая процедура неплохо работает в протестантских культурах, где слова совпадают с делом. Однако в большинстве крестьянских обществ сказать правду — значит проиграть в борьбе за редкие ресурсы, а успеха часто добивается тот, кто обманывает. Так же в авторитарных и репрессивных режимах — там, говоря правду, человек зачастую ставит себя под удар. Поэтому чтобы предсказать поведение представителей таких культур, нужно, наверное, их ответы выворачивать наизнанку.

Кроме того, важно понимать, что на результат опроса во многом влияет формулировка вопросов. Например, одно из исследований World Values Survey, которое проводилось в начале 2000-х в 73 странах мира, ­показало, что демократические ценности в наибольшей степени поддерживают не шведы или финны, как можно было бы ­предположить, а албанцы. Утвердительный ответ на вопрос «Нравится ли вам демократия?» в Албании, как объяснили нам несколько циничные итальянские коллеги, подразумевает следующее: «Мы все завтра переезжаем в Италию». Если вы зададите этот же вопрос пожилым россиянам, многие из которых потеряли все сбережения за один год перехода к свободному ценообразованию, то получите отрицательный ответ. Как они могут поддерживать название эпохи, лишившей их всего?! В итоге мы оказываемся на 63-м месте по поддержке демократии.

То есть одно и то же слово из-за исторического контекста в разных культурах воспринимается по-разному?

Да. Кросскультурные сравнения ценностей сложно проводить, потому что одно слово в разных языках, даже если звучит одинаково, из-за контекста вызывает разные реакции. К тому же контекст определяет речевое поведение людей, даже когда они отвечают искренне и не собираются хитрить.

Кажется, что понятие «ценно­сти» существовало испокон веков. Стоит ли игнорировать его?

На самом деле эта категория появилась в конце XIX века. И только из-за того что в середине ХХ века ею стали пользоваться общественные науки и все кинулись искать и выявлять ценности, нам кажется, что она была всегда. В принципе, до Ницше никто ценностям не уделял внимания. Сам термин не употреблялся во множественном числе: было немецкое слово Wert — цена или ценность, которым пользовалась экономическая ­наука. И только когда Ницше призвал к Umwertung aller Werte (переоценке всех ценностей), люди неожиданно поняли, что есть какие-то ценники в душе, а не только на товарах, которые определяют наши выборы в жизни. Во многом опираясь на Ницше, немецкие социологи Макс Вебер и Георг Зиммель стали писать, что представители разных культур различаются не только, скажем, черепами, а еще чем-то базовым и важным — тем, что можно описать с помощью категории «ценности». В середине ХХ века американские социологи типа Талкотта Парсонса по­строили вокруг этой категории целые научные системы. А эмпирические исследователи поставили их на службу родине: после Второй мировой войны на фоне противостояния с СССР американцы стали анализировать ценности жителей стран, в которых размещались их военные базы, — ведь надо было предсказывать поведение местного населения. В таком геополитическом контексте бурно развивались количественные социальные науки, которые до сих пор пользуются популярностью и приносят прибыль.

Судя по всему, вы будете утверждать, что исследования ценностей не приносят плодов.

Конечно. Если бы на основании ценностей можно было спрогнозировать поведение человека, разве бы иранские студенты захватили посольство США в 1979 году? Там-то как раз все были опрошены, и казалось, что все предсказуемо. Таких историй множест­во. Что касается ­внутриполитического прогнозирования (это, скажем, опросы общественного мнения перед выборами), то я согласен с французским социологом Пьером Бурдье, который утверждал, что около 30 процентов ­избирателей лишь в последний день решают, за кого голосовать. И это делает выборы непредсказуемыми. Поэтому исследование ценностей ничего не предсказывает и тратить на него деньги бессмысленно.

Какую альтернативу поиску ценностей вы предлагаете?

Я вижу гораздо больше смысла в том, чтобы наблюдать за ­поведением человека и описывать характеристики, которые проявляются в его устойчивых привычках. Вообще умение прогнозировать поведение окружающих на основании видимых черт их характера — обыденная способность любого человека. Мы все время выносим суждения о людях («он добрый, «он смелый, «а этот трус» и т.д.) и апеллируем к ним в повседневной жизни для определения наиболее важных отношений в межличностной коммуникации. Если хороший знакомый скажет вам: «Не общайся с ним, он подлец», вы наверняка прислушаетесь. Но будет ли вам интересно, если он скажет: «У него демократические ценности» или «Он за равенство полов»?

Эти устойчивые черты характера человека (которые к тому же дают ему надежду на то, что его жизнь будет заметна и успешна) в социологии описываются термином «добродетели», или «доблести». (Русский термин гораздо менее удачен, однако, чем его английский аналог «virtues».)

В чем преимущества исследований, анализирующих добродетели, а не ценности?

Во-первых, как утверждают многие ученые, ценности различных культур вообще нельзя сравнивать, так как каждая культура уникальна. Изучение же добродетелей дает основание для такого сравнения, поскольку многие моральные традиции восходят к одному источнику — к аристотелевской этике добродетели. Например, в XV  веке большая часть Европы оперировала общими по своей основе понятиями. Впервые их систематически описал Аристотель, а классифицировали — его последователи. Это четыре так называемые кардинальные доблести, или добродетели, которыми должен обладать воин-правитель: мужество, справедливость, благоразумие, сдержанность. Со временем эти доблести были приспособлены к исламу и иудаизму; чуть позже к ­христианству — Фома Аквинский «надстроил» над ними три теологические доблести: веру, надежду, любовь.

Общность базовых представлений о хороших и плохих качествах человека позволяет изучать и сопоставлять моральные основы различных цивилизаций, то есть делать то, что в наш век релятивизма ценностей и мультикультурализма кажется невозможным. В частности, это позволяет сравнивать радикальные режимы революционной добродетели, например, ортодоксальный иудаизм и фундаменталистские версии ислама.

Во-вторых, внимание к добродете­лям дает возможность по-новому оценить моральные ориентиры страны. Сейчас в России много говорят об утрате ценностей, о том, что нам нужна моральная реформа и установление нового типа этики. Исследование добродетелей помогло бы прояснить ситуацию и раз и навсегда прекратить набившие оскомину разговоры о ценностях, которые нас якобы когда-то объединяли и которых нам теперь катастрофически не хватает.

То есть испокон веков существо­вали не ценности, а доблести. Меняются ли они со временем?

Теологическая надстройка над аристотелевскими доблестями со временем расширялась: например, в христианской культуре с XVI—XVII веков, когда возникло протестантское дви­жение и произошла научная револю­ция, список доблестей постоянно пополнялся. Однако его ядро всегда оставалось устойчивым: если срезать теологическую надстройку, останутся четыре кардинальные добродетели. Посмотрите, что произошло после распада СССР, когда вся надстройка рухнула: в фильме «Бумер», например, мы видим парней, которые поддер­живают друг друга на основании кодекса чести античного воина.

Что действительно меняется, так это расстановка акцентов: в зависимости от ситуации в стране и в обществе на первый план могут выходить те или иные доблести. Например, в «Завещании Владимира Мономаха детям» (XI—XII век) сказано: ­смелость, конечно, важна, но для князя ­важнее справедливость. А в вышедшей в 1944 году в СССР книге «Чего партия требует от коммунистов в дни Отечественной войны?» основной упор делается именно на мужество.

Получается, что в воспитании добродетелей большую роль играет письменная культура?

Культура вообще, и письменная — в частности. Апеллируя к чертам характера, а не к принципам, русская и западноевропейская литература занимается моральным воспитанием. Она дает читателям не универсальное правило, а образцы значимой жизни. У Маяковского отец на вопрос сына «Что такое хорошо и что такое плохо?» не отвечает кантовским категорическим императивом — он дает набор примеров и образцов поведения в конкретных ситуациях. У того же Маяковского читаем: «Юноше, обдумывающему житье, решающему, делать жизнь с кого, скажу, не задумываясь, — делай ее с товарища Дзержинского». Здесь механизм такой: если вы действительно любите Железного Феликса, то, оказавшись в сложной ситуации, спрашиваете себя, как бы он поступил на вашем месте, и действуете так же. Вы не знаете точно, что бы он сделал, но, вспомнив все, что о нем читали, можете себе это представить. (Кстати, серия ЖЗЛ в Советское время ­затевалась именно для того, чтобы показывать примеры жизни выдающихся людей).

Воспитанием доблести занимается и кинематограф. На страже моральных оснований советской цивилизации стояла громадная армия героев: Чебурашка, Винни-Пух, Крокодил Гена учили детей дружить, помогать близким. В традиционных цивилизациях стандарты поведениях даются в баснях и притчах.

Если базовые, кардинальные добродетели остаются неизменными, то откуда берется «теологическая» надстройка в нашем секуляризованном мире?

Как показал выдающийся американ­ский философ Аласдер Макинтайр в своей книге «После добродетели», надстройка не обязательно должна быть религиозной. Желание быть доблестным человеком сводится к желанию выиграть в какой-то почти спортивной игре. Стремясь к победе — будь то в бизнесе, в науке или в искусстве, — люди выбирают для себя значимые ориентиры. Например, ученые решают, чьи качества для них важнее: Тимирязева, Лысенко или Тимофеева-Ресовского. Это борьба за установление новых стандартов поведения — и она вводит в жизнь новые доблести. Тут как в спорте: в моем дет­стве не знать, как Блохин в 1975 году забил гол «Баварии» и принес Супер­кубок киевскому «Динамо», значило не знать, что такое футбол вообще. Это достижение, которое дает горизонт для понимания, что такое суперигрок. Дальше, естественно, были другие достижения (скажем, Марадона забивает голы с невозможных позиций), которые дополняли предыдущие. Бывает, однако, что новые свершения полностью меняют правила игры: становится понятно, что успеха можно добиться, только подражая новому образцу. Опять же приведу пример из спорта: все бегали на лыжах, пока не изобрели коньковый ход. И теперь cоревнования перешли на коньковый ход, потому что так быстрее. То же самое в бизнесе: когда появились junk bonds, мусорные облигации, надо было менять этические стандарты.

А скандал с Майклом Милкеном привел к переоценке представлений о приемлемом для бизнесмена поведении: человеческие характеристики стали не менее важны, чем успешность.

Что, по-вашему, должно произойти, чтобы и российские бизнесмены поняли: важно не только добиться успеха любой ценой, но и соблюдать общечеловеческие моральные принципы?

Некоторые люди сами до этого доходят. Например, Лютер, Солженицын (с его «жить не по лжи»), Вацлав Гавел. Они встают и говорят: не могу больше так жить — и начинают бороться. Они делают абсолютно невозможные вещи, которые противоречат всем статистическим законам. Однако такое протестантско-протестное горение — удел единиц. Что касается массовой модели, то, как писал Макинтайр, что-то изменится, если моральное поведение станет условием победы в той или иной игре. А вот проповедью, с моей точки зрения, ничего не ­добьешься: убеждать людей, что надо быть хорошими, бессмысленно. С другой стороны, дебаты о морали с участием бизнесменов и государственников на страницах уважаемых изданий могли бы принести плоды. И, конечно, большую роль сыграло бы формирование своего рода клуба, в который принимали бы только людей, обладающих определенными моральными характеристиками. Основой этого клуба могли бы стать, скажем, десять супербизнесменов России, этаких русских Джобсов — не просто богатых, но и понимающих, что, кроме денег и профессионального успеха, есть еще что-то важное. Ну и конечно, истории о таких людях должны становиться достоянием общественности. И тут важна роль журналиста: не будь Даниила Гранина, мы ничего не знали бы про Тимофеева-Ресовского.

Видите ли вы образцы для подражания в российском бизнесе?

Сейчас — нет. Конечно, историй бизнес-успеха у нас множество: кто-то в своей области стал номер один, кто-то провел потрясающую сделку и т.д. Но успешность не может быть единст­венной характеристикой образцового бизнесмена. Потому что, если смотреть только на этот показатель, окажешься в ситуации сродни той, в которую попали теоретики доблести, когда оценивали гитлеровских офицеров, превосходно выполнивших работу по уничтожению людей. Ориентирами в бизнесе должны стать не просто успешные предприниматели — а те, кто во всех жизненных ситуациях руководствуется логикой доблестного поведения. Таких бизнесменов у нас пока нет. Вообще наша страна из-за кризиса моральных устоев последние 20 лет почти не производила достойных образцов. Кому у нас в последнее время ставили памятники? Разве что Виктору Цою, и то потому что он вовремя умер. Найдите мне Цоя среди бизнесменов — того, кто мог бы служить образцом не только профессионального, но и личностного успеха, кого можно было бы ставить в пример детям. И тогда российский бизнес станет более-менее приемлемым с общечеловеческой точки зрения.

Есть ли надежда, что такие люди у нас появятся?

Надежда есть. Сейчас многие «отмывают» собственное имя с помощью благотворительности. Лет в 55—60, если ты пьешь таблетки от холестерина и понимаешь, что в любой момент тебя может хватить удар, начинаешь задумываться, что ты оставишь после себя, кроме истории о том, что ты приватизировал завод и 85 процентов акций положил себе в карман. Да, это супероперация, но кому она будет служить ориентиром в жизни? Примеры отмывания были и в Западной Европе, и это хорошие образцы для популяри­зации у нас. Скажем, Нобе­левские премии появились из-за того, что Альфред Нобель, прочитав свой некролог (это была ошибка — на самом деле умер его брат), узнал, что его называют торговцем смертью, и не захотел умирать со славой дельца, производящего только смерть (он снабжал Российскую армию динамитом). Русскому человеку такое отмывание исторически близко: как пишет замдиректора Института русского языка им. В.В. Виноградова Виктор Маркович Живов, в XV веке русская святость как раз и состояла в том, чтобы обхитрить бога в последние пять минут жизни. Бояре совершали много грехов: грабили, обманывали, убивали — но при этом жертвовали деньги монастырю, чтобы во время болезни или в старости постричься в монахи и провести в монастыре последние дни (или последнюю пару лет жизни) в ожидании лифта на небо. Я считаю, если люди в какой-то момент, пусть даже перед смертью, задумываются, какой образец поведения они оставят окружающим, и начинают вести себя этично, — это хорошо. Возможно, за последние 10—20 лет жизни наши бизнесмены успеют сделать что-то такое, что позволит нам переосмыслить их поведение во время приватизации или борьбы за жизнь 1990-х годов.

Я не могу назвать никого, кто стал бы, скажем, в 2025 году образцом жизни русского бизнесмена, однако людей, которые размышляют об этичном бизнесе, я вижу. Как вижу я и то, что сейчас все больше людей начинают заниматься благотворительностью не только из-за моды или желания «перефилантропить» соседа, а, скажем так, ради вечности. И это значит, что все идет в правильном направлении.